Хорошо, что дремота не успела одолеть меня. Я вскакиваю, но тут же снова падаю на кровать, наткнувшись на кулак разъяренного незнакомца.
— Не трогай его, Питер, — несмело протестует Кейт. — Между нами нет ничего такого, чтобы…
Слова моей полуголой защитницы, застывшей посреди комнаты, звучат неубедительно, да никто и не слушает ее. Питер нагибается к кровати, и мне удается лягнуть его прямо в лицо. Он машинально хватается за разбитые губы, а я в это время бью другой ногой его в живот. Легкое замешательство в лагере противника позволяет мне вскочить с негостеприимной кровати.
Вскакиваю. И налетаю на кулак Тома. Массивный кулак, который отбрасывает меня к стене, где стоит стул. В следующую минуту стул ломается о голову Тома — увы, столь же твердую, как и его кулак. Том шатается, но не падает. Падаю я, от соприкосновения моего темени с неким твердым предметом — Питер снова вступил в строй.
Воздержусь от дальнейших подробностей, чтобы не разжигать низкие страсти. Я несколько раз пытаюсь подняться с пола, но безуспешно: куда ни повернуть, меня ждет пинок. Кажется, последний из них был самым сильным и, наверное, угодил мне прямо в голову. Наверное. Точно сказать не могу, потому что теряю сознание.
Понятия не имею, сколько времени прошло и что было со мной перед тем, как я пришел в себя. Мысль первая: если эта дикая боль — жизнь, то жить не стоит. Боль неравномерно распределяется по всему телу, но львиная доля ее приходится на голову.
Мысль вторая: в комнате что-то очень холодно и здорово дует. Проходит немало времени, прежде чем я открываю глаза и вижу, что лежу на тротуаре, на неосвещенном участке улицы. Строго говоря, открываю я не глаза, а глаз — на большее я в эту минуту не способен.
Мысль третья, самая неприятная (неприятности покрупнее жизнь всегда преподносит в конце, на десерт): когда я, подавляя страшную боль и с трудом стискивая зубы окровавленного рта, привожу в движение руки и проверяю содержимое карманов, оказывается, что они пусты. Пусты совершенно.
Я снова опускаюсь на холодный тротуар, потому что нехитрые движения рук исчерпали все мои силы, потому что в голове у меня карусель, потому что последнее открытие обрушилось на меня как удар в солнечное сплетение. С десяти шагов расстояния и с трех метров высоты на тротуар безучастно льется свет уличного фонаря. Я лежу и смотрю на него сквозь полуоткрытые веки. Лучи флюоресцентного света кажутся мне огромными щупальцами отвратительного паука. Они неумолимо тянутся ко мне, чтобы обхватить и раздавить мое тело.
Так — избитый до потери сознания, обобранный и лишенный каких бы то ни было документов — я начинаю новую жизнь на новом месте.
— Беднягу просто превратили в бифштекс, — будто сквозь сон слышу я высоко над собой страшно хриплый голос; можно подумать, что это Кейт, но голос мужской.
— Ему теперь одна дорога — в морг, — говорит кто-то другой.
— Надо бы убрать его отсюда, Ал, — заявляет первый. — Грешно оставлять человека на улице.
— Пускай лежит, — отзывается второй. — Ему место в морге.
— Нет, все-таки его надо забрать, — решает после паузы первый. — Отнесите его вниз и постарайтесь залатать.
— Как скажете, мистер Дрейк, — соглашается второй.
Не знаю, что такое это «вниз», но чувствую, как сильные руки без особого усилия берут меня в охапку, точно вязанку дров, и куда-то несут. Только дрова бесчувственны, а я от тряски снова теряю сознание в грубом объятии незнакомца.
Дальнейшие мои ощущения представляют собой некое чередование мрака и света, причем минуты мрака куда желаннее: они несут забвение, в то время как минуты света полны жгучей боли. Боль эта, по-видимому, целебная, я чувствую, как кто-то промывает мне раны и накладывает повязки, но все равно это боль.
Когда я окончательно прихожу в себя, уже стоит день. Не знаю, какой именно, но день, потому что сквозь окошечко под потолком в комнату падает широкий сноп света, совсем как свет проекционного аппарата в темном кинозале. Правда, помещение мало похоже на кинозал, если не считать полумрака. Скорее его можно принять за кладовку. Почти всю ее занимает пружинный матрац, на котором я лежу, и двое людей, склонившихся надо мной.
Эта пара не похожа на братьев милосердия. Более того, вид у них, особенно если смотреть снизу с матраца, прямо-таки угрожающий. Они разного роста, но одинаково плечисты, у них одинаково низкие лбы и мощные челюсти, а две пары маленьких темных глаз смотрят на меня с одинаковым холодным любопытством.
— Кажется, выплыл из ваксы, — констатирует тот, что повыше.
— Значит, хватит ему валяться, — отзывается тот, что пониже. — Не то слишком разжиреет.
— Пускай жиреет, Боб, — великодушно заявляет высокий. — Как бы ни разжирел, все равно ненадолго.
— Нет, при таком режиме он и вовсе обленится, — возражает приземистый.
Они еще немного спорят, поднимать меня с постели или дать разжиреть, но голоса их слабеют, и я опять погружаюсь в темноту и забвение, или, как здесь выражаются, в ваксу.
Когда я вновь прихожу в себя, на улице опять стоит день, хоть непонятно, какой — тот самый или следующий. Наверное, все-таки следующий, потому что я уже могу открыть оба глаза, и боль утихла. Я один, и это тоже приятно. На полу рядом с матрацем стоит бутылка молока, оно помогает мне утолить и голод, и жажду, после чего я машинальным жестом курильщика лезу в карман пиджака, брошенного в изголовье, и только тут вспоминаю, что у меня нет не только сигарет, но и паспорта.
«У нас здесь есть посольство», — не без гордости заявлял я недавно одной особе. Совершенно верно, посольство есть. Но я для него не существую. Я должен действовать сам — как могу, насколько могу и пока могу. На случай провала или смертельной опасности у меня есть лазейка, одна-единственная. Если, конечно, я смогу вовремя до нее добраться.